Наше Кредо Репортаж Vox populi Форум Сотрудничество Подписка
Сюжеты
Анонсы
Календарь
Библиотека
Портрет
Комментарий дня
Мнение
Мониторинг СМИ
Мысли
Сетевой навигатор
Библиография
English version
Українська версiя



Лента новостей
БиблиотекаАрхив публикаций ]
Распечатать

Александр Нежный. Доктор Гааз und мы. К началу процесса канонизации московского доктора в католической Церкви [художественная литература]


6 мая в римско-католическом кафедральном соборе Непорочного Зачатия Пресвятой Девы Марии в Москве прошла торжественная церемония по случаю завершения епархиальной части процесса причисления к лику блаженных доктора Фридриха Йозефа Гааза.

В 2002 году под моей редакцией и с моими комментариями вышел посвященный Федору Петровичу том под названием "Врата милосердия"; в 2012-м и 2013 годах двумя изданиями был издан мой роман о Гаазе "Nimbus". По случаю нынешнего  события предлагаю читателям Портала написанную несколько лет назад статью "Доктор Гааз und мы".

 

Зачем нужны святые

Какая несвоевременная и ничего приятного не сулящая нам затея, заметит кто-нибудь, – личностью доктора Гааза поверить российскую жизнь XXI века. Будто бы нельзя заранее предсказать нестерпимый разлад между человеком в белых одеждах и погрязшим во лжи и жестокости мире. Будто бы мы не знаем, что житие праведника в некотором смысле всегда трагично. Разве не так?

Но без него вообще тоска. Святой человек нужен нам, как некое особенное зеркало, заглядывая в которое, мы видим в нём свои неприкрашенные черты. И ужасаемся. И твёрдо обещаем, не откладывая в долгий ящик заняться нравственным самоусовершенствованием. Хотя бы милостыню, наконец, подать нищей старухе, что вот уже несколько дней скорбным памятником стоит у входа в метро и смотрит на меня с безысходной печалью в почти выцветших, светлых глазах... «Ах, - думаю я, проносясь мимо и везде и всюду опаздывая. - Бедная. Прости, Христа ради. В другой раз». И сбегая вниз, и торопливой рукой вставляя магнитный билет в щель автомата, и проскакивая в вагон между почти сомкнувшимися створками, и лишь в конце первого перегона переводя дух, – я вдруг с поразительной ясностью воображаю остановившуюся возле старухи пролётку и пожилого человека в старой шубе, грузно ступающего с подножки в раскисший снег, дабы выслушать у нищей её скорбную повесть, ободрить упованием на милосердие Спасителя и тихонько вложить ей в руку толику монет для преодоления тягот ещё долгой зимы.

Мы всё спешим по делам – а он спешил делать добро.

Его тень тревожит мою совесть. Чудак, думаю я. Вольно ему ездить в пролётке, запряженной клячами. Вольно ему немалое свое состояние раздать бедным и быть похороненным на казенный счёт. Вольно ему возражать царю и прекословить митрополиту – из-за чего?! из-за кого?! – то ради какого-то ссыльного старика-старообрядца, то ради облегчения участи арестантов, которых гнали через Москву в места и тогда не столь отдаленные. “Вы всё говорите, Фёдор Петрович, о невинно осужденных, – сердито выговорил ему однажды митрополит Московский Филарет, богослов и отчасти даже поэт, ответивший Пушкину на его “Дар напрасный, дар случайный” назидательными строками: “Не напрасно, не случайно жизнь от Бога нам дана...” – Таких нет. Если человек подвергнут каре – значит, есть за ним вина”. Убогий разум мира столь явно торжествовал в этих словах над святым безумием Евангелия, что Фёдор Петрович был поражён в самое сердце. “Да вы о Христе позабыли, владыко!” – вне себя, вскричал он. 

Не только провал памяти

В начале девятнадцатого столетия двадцати двух лет от роду Фридрих Гааз приехал к нам из Германии и, прожив в России всю оставшуюся жизнь (главным образом, в Москве, отлучаясь из первопрестольной для врачебной службы в сражавшейся с Наполеоном русской армии, да ещё для поездок на Кавказ – исследовать минеральные воды), в России же и отдал Богу душу и погребён в русской земле, на Немецком (Введенском) кладбище. За почти полувековое жертвенное служение несчастным русский народ назвал его “Святым доктором” и “Божьим человеком”, и 19 августа 1853 года небывалой для тогдашней Москвы двадцатитысячной толпой проводил Фёдора Петровича в последний путь. До самой могилы гроб несли на руках.

На первой неделе Великого Поста я отправился ему поклониться. 

Был со мной мой школьный товарищ, профессор-биофизик, тихо признавшийся, что имя Гааза ни о чём ему не говорит. И его умненькая дочка-девятиклассница точно так же ничего не знала о человеке, к могиле которого мы шли. Увы: не только они. И дело тут не только в провалах нашей исторической памяти, которую в советское время беспощадно прогоняли сквозь строй и лупили шпицрутенами – марксизмом с одной и ленинизмом с другой стороны. 

Всё в мире вопиет к Небесам о справедливости – и Россия не исключение. 
Красная пропаганда едва ли не с первых дней Октября паровым молотом принялась вколачивать в народное сознание уродливое представление о дореволюционной России, одним из ярчайших её символов объявляя, к примеру, Салтычиху, помещицу, до смерти замучившую 139 своих крепостных рабов. Приговоренная по решению юстиц-коллегии к смертной казни, она была помилована Екатериной II, определившей ей пожизненное заключение в тюрьме одного из женских монастырей, где она провела почти сорок лет, родила ребёнка от караульного солдата и умерла в 1801 г. – за год до приезда в наше Отечество доктора Гааза. Страдая от знака равенства, поставленного между ней и Россией, Иван Алексеевич Бунин писал в “Окаянных днях”: “Какая вековая низость – шулерничать этой Салтычихой, самой обыкновенной сумасшедшей”.

Любимая им Россия уходила навсегда, скрывалась под волнами кровавого потопа – и он оплакивал её мучительными слезами. Но как, может быть, никто из современников великого пожара, он ясно различал и несравненное богатство отечественной культуры, и тёмную жестокость, соприродную русской жизни. Создателю «Деревни» - ему ли было не знать, не чувствовать не только по дивному своему дару, но и по древней корневой связи с породившей его землей весь ужас таящихся в ней и время от времени, от века до века вырывающихся из неё стихий. Подавленный грандиозностью случившейся катастрофы, смертно удрученный пляшущим на развалинах Отечества хамом, в «Окаянных днях» он прежде всего пытался пережить и осмыслить совершившееся на его глазах падение народа. «Вся беда (и страшная), что никто даже малейшего подлинного понятия о «российской истории» не имел». Такими словами сопроводил он сделанную им выписку из татищевской «Истории» о всеобщей друг против друга ненависти: «…ищут умертвить единого ради корыстолюбия, похоти и власти…» 
Но за пределами его горчайшего повествования осталась едва ли не главная для России беда – укоренившаяся в её государственном и бытовом укладе бесчеловечность.

Ещё и сегодня гражданин России запросто может быть или ограблен, или раздавлен своим государством. Ещё и сегодня челюсти отечественной бюрократической машины способны перемолоть человека со всем его движимым и недвижимым. Ещё и сегодня, глядя на человека мёртвыми глазами Вия, власть по-прежнему видит пустое место. Еще и сегодня правосудие остается заветнейшей мечтой России, в которой суд служит власти, а не закону. Прошлое никуда не ушло. Оно с нами – в наших снах, страхах и ожиданиях. Тайным ядом оно бродит в нашей крови, мешая нам верить, надеяться и любить. Салтычиха, христиане-помещики, травившие своих братьев во Христе – крепостных собаками, палившие их огнём и живыми закапывавшие в землю (перечень этих истязаний находим у епископа Варнавы (Беляева) в его “Основах искусства святости”), заколотые революционными штыками священники, расстрелянная царская семья, сожравший пол-России ГУЛАГ – такова тёмная часть нашего былого.

Её неосознанная власть над нами огромна.

Она не даёт совершиться нашему внутреннему просветлению.

Она тянет нас вспять, искушая ложно понятой державной мощью.

Она унижает человека уничтожением в нём – Бога.

Она требует от нас памятников царям и полководцам, для которых человеческая жизнь была дешевле копейки, – и стремится вытравить память о чудаках вроде Фёдора Петровича Гааза, кому бедняк ли, кандальник или бездомный – все были близкие люди, которым он непременно должен был помочь ради Христа.

“Утрированный филантроп”

Он два с лишним десятка лет сражался с государственной бесчеловечностью, на всё время бесконечно-долгого этапа откуда-нибудь из центральных губерний через Москву в Сибирь приковывавшей к одному железному пруту человек по восемь сразу – детей, стариков, женщин, здоровых, больных, воров, беспаспортных, ссыльно-поселенцев... Идти они были обречены только вместе, спать – вместе, отправлять естественные потребности – на глазах невольных спутников.

Он бился с бесчеловечностью закона и лютой жестокостью помещиков, отправлявших в ссылку крепостных, но оставлявших у себя их детей. «Можно себе представить, - пишет первый биограф Ф. П. Газа Анатолий Федорович Кони, - состояние отцов, и в особенности матерей, которым приходилось, уходя в Сибирь, оставлять сыновей и дочерей навсегда, без призора и ласки, зная, что их судьба вполне и во всех отношениях зависит от тех, кто безжалостною рукою разрывал связи, созданные природою, освященные Богом…» В делах Московского тюремного комитета Кони насчитал двести семнадцать ходатайств Федора Петровича, умолявшего господ-помещиков не разлучать детей и родителей. Ежели увещания не помогали, Гааз неизменно упоминал о некоем безымянном благотворителе, готовом оплатить помещику его милосердие. Рубль смягчал окаменевшие сердца. Дети шли в дальние края рука об руку с родителями, а приобретенное многолетней медицинской практикой немалое состояние Федора Петровича таяло день ото дня и к закату его жизни растаяло совсем. У Кони читаем: “Быстро исчезли белые лошади и карета, с молотка пошла оставленная без “хозяйского глаза” и заброшенная суконная фабрика, бесследно продана была недвижимость, и когда, в 1853 году, пришлось хоронить некогда видного и известного московского врача, обратившегося по мнению некоторых, в смешного одинокого чудака, то оказалось необходимым сделать это на счёт полиции...”

Он восставал против бесчеловечности чиновников, гнавших в Сибирь здоровых наравне с больными, и рядом с пересыльной тюрьмой на Воробьевых горах устроил больницу, в которой укрывал слабых, лечил занемогших и давал передышку отчаявшимся. Командир корпуса внутренней стражи, генерал Капцевич честил его за это “утрированным филантропом” и призывал “сократить”.
Он в меру сил смягчал бесчеловечность власти, выхаживая неимущих и бездомных в созданной им лечебнице в Мало-Казенном переулке, впоследствии получившей название “Полицейской”, в народе же известной как “Газовская”. Больных в ней было всегда больше положенных ста пятидесяти, за что Федору Петровичу не раз выговаривал генерал-губернатор. Ввести в норму, а до той поры новых не принимать! – таково было в конце концов его требование, услышав которое Гааз (пишет Кони) «вдруг тяжело опустился на колени и, ничего не говоря, горько заплакал».

Всё это я постарался передать моим спутникам, пока от ворот кладбища мы шли к могиле Федора Петровича. Теперь мой ставший профессором одноклассник и его милая дочь знали, чей прах почти полтора века назад приняла здесь русская земля и кому принадлежат выбитые на могильном камне слова: “Спешите делать добро”. Теперь, может быть, они понимали связь подвижнической жизни Гааза с евангельским стихом, начертанном на постаменте чёрного мрамора: “Блаженны рабы те, которых господин, придя, найдет бодрствующими; истинно говорю вам, он препояшется, и посадит их, и, подходя, станет служить им”. (Лк., 12,37). Теперь, думалось мне, им, пока ещё только протаптывающим свою тропинку к Богу, станет совершенно ясно, что значит – быть христианином. И венчающий надгробие крест явит им свой величайший смысл – смысл жизни-служения, жизни-жертвы, жизни-любви.

Золотой аршин

Вероучительные тонкости вряд ли занимали Фёдора Петровича, Фридриха Гааза, католика и члена приходского совета храма Петра и Павла. Причина тут, мне кажется, одна: он был так глубоко укоренен во Христе, что, скажем, тысячелетняя распря Востока и Запада по поводу исхождения Святого Духа ему, должно быть, представлялась обидным заблуждением. Только ли от Отца исходит Святой Дух или же и от Сына; правомерно ли утверждение о временном посредничестве Сына при предвечном исхождении Святого Духа или это всего лишь лукавая игра богословствующих умов, пытающихся соединить несоединимое, - мне кажется, дела тюремного комитета, встречи и проводы этапов, сбор пожертвований, больница для бедных не оставляли Фёдору Петровичу ни времени, ни сил для рассуждений о столь далёких от человеческой боли вопросах. Если бы люди на земле больше занимались помощью ближним, то у них мало-помалу исчезла бы тяга к религиозным спорам, зачастую переходящим в религиозные войны. Жертва жестокости мира, человек страдающий, униженный и оскорбленный, изгой, не имеющий, где преклонить голову и забывший, что такое сострадание, – вот что было для Федора Петровича абсолютной вероучительной, богословской, и какой угодно иной ценностью.

Этот золотой аршин, которым можно безошибочно вымерять и государство, и Церковь, он оставил нам в наследство.

Некоторые господа (так объяснял я товарищу моих школьных лет, приобщая его к страстям нашей религиозно-общественной жизни), чьё число весьма велико уже и сейчас, но при этом всё возрастает и множится и грозит гибелью ещё не окрепшим на российских просторах побегам христианства, – готовы будут побить меня камнями за непозволительный (с их колокольни) в православной России поклон немцу, да ещё католику. Несколько лет назад они подняли ужасный шум, когда Русская православная церковь отрядила своего клирика для участия в ватиканской комиссии по подготовке материалов к прославлению Фёдора Петровича. Помню, помню их гнев: не было-де подобного преступления перед православием тыщу лет – со времени великого церковного раскола. 
Не скрою: раньше я на них негодовал.

Соль, потерявшая силу

Понимаешь ли, говорил я моему товарищу, отчего я негодовал? Мне казалось, что правда способна многое изменить в нашей церковной жизни. Ты улыбаешься моему вниманию именно к Церкви – и напрасно. В Ней – наше благо и наша беда; наше духовное здоровье и наше нравственное разложение; наше материальное процветание и наша нищета. Сознавая Её врачующую силу, святой доктор стремился, чтобы всякий несчастный мог получить утешение звучащим в Ней словом Божьим. Собственно, зачем собираются в храме люди, как не для того, чтобы внимать Слову? И храм не есть ли Его проводник и усилитель? Фёдор Петрович понимал также, что разбойник, прочитавший и сложивший в своём сердце Евангелие, – уже не разбойник. Не хлебом единым жив человек – и, неустанно заботясь о хлебе, Гааз не менее того хлопотал о “подаянии книгами Священного Писания” (из его письма к датчанину по происхождению и англиканину по вероисповеданию Арчибальду Мерилизу, владевшему магазинами в Петербурге и Москве и щедро помогавшему Гаазу в его трудах духовного просвещения арестантской и нищей России).

Поистине, Фёдор Петрович был среди тех учеников Спасителя, которым Он сказал – не в похвалу, а в урок и долг всей их жизни: “Вы соль земли”. И тут же предупредил: “Если же соль потеряет силу, то чем сделаешь ее соленою? Она уже ни к чему негодна, как разве выбросить ее вон на попрание людям” (Мф., 5;13).

С невыразимо горьким чувством говоришь себе: соль нашей земли - Церковь - теряет свою силу.

Почему? Да потому, что слишком много фарисейства, лжи, превозношения, корыстолюбия и порока. Ложь обессоливает соль; превозношение отнимает её силу; фарисейство превращает её в сахар; корыстолюбие лишает её подлинной цены; а глубоко угнездившийся порок подвергает сомнению сам смысл существования института, назвавшего себя Церковью. Мой товарищ внимал мне с неподдельным изумлением учёного, вдруг обнаружившего чудовищный хаос там, где предполагал гармонию, покой и ясность.

Как все в России мало-помалу приобрело довольно дикий облик – ее история, в которой стараниями власти взращиваются всевозможные мифы и поощряются псевдопатриотические подделки; ее культура, где хунвейбины от православия правят Пушкина, бьют окна в доме-музее автора «Лолиты», безнаказанно громят выставки и гонят с театральных подмостков Вагнера; ее экономика, крепко севшая на нефтяную иглу, - так и само государство стало уродливым симбиозом провозглашенной Конституцией светскости и дорвавшейся до власти православной Церкви. Никто никогда тебе не скажет, какие средства из государственного бюджета перетекают в бездонные карманы православного начальства, откуда у священников дорогущие автомобили, а у Патриарха – дворцы и яхты. Федору Петровичу и в самых страшных снах не приснился бы некто вроде протоиерея Чаплина, рупора Московской Патриархии, призывающего войну для нашего духовного блага; или какой-нибудь государственный сановник, лобызающий десницу Патриарха. Само лобызание напоминало или галантный поцелуй кавалера, благодарящего даму за тур вальса, или присягу на верность, которую владелец пекарни в конце концов принёс дону Корлеоне. Эта сцена вызывала желание закрыть глаза или провалиться сквозь землю. В то же время угадывался в ней некий скрытый смысл, нечто, может быть, вроде Каноссы, но словно бы побывавшей в пункте обмена исторических ценностей и выпавшей нам в образе двух почти ничего не стоящих медных монет. Вообрази: большую часть жизни дрожать, испытывать страх пополам с ненавистью перед уполномоченным Совета по делам религий, заключать контракт с тайной полицией, получать от неё агентурное имя и похвальный лист за успехи и примерное поведение, писать доносы, говорить одно, делать другое, унижаться перед сильными советского мира – а теперь равнодушно предоставлять свою руку для поцелуя согнувшемуся в три погибели бывшему члену Политбюро, до которого совсем недавно было далеко, как до царя, и почти так же высоко, как до Бога.

Жаль, что у нас нет обычая целовать туфлю первосвятителя.

Ты смеешься? Напрасно: более подобает плакать над страной, в которой бывшие и нынешние её правители рука об руку со священноначалием никак не доиграют самую абсурдную из всех пьес мирового театра. Несколько утешает, правда, мудрое замечание Федора Михайловича Достоевского о превосходящей всякую фантастику русской действительности – но все равно невыразимая тоска падает на сердце, когда воочию видишь затеянное с совершенно негодными средствами покушение осуществить шестую новеллу юстинианова кодекса о симфонии двух властей: императорской и церковной.

Как глубоководная рыба, извлеченная на поверхность из привычной для себя мрачной стихии, не выдерживает новых условий обитания, - так и представители нашей высшей иерархии во главе с патриархом не смогли понять своего нового положения в нынешней России.

Если хочешь – своего долга перед ней и Богом.

Когда они находились в некоем зазеркалье и открывали рот исключи-тельно по мановению дирижерской палочки маэстро Фурова или маэстро Бобкова – в основном для того, чтобы обличить коварство империалистов, сообщить всему миру о свободе совести в СССР или заклеймить священников-отщепенцев Якунина и Эшлимана – тогда их более или менее выручал ореол священнослужителей гонимой Церкви. (Мало кто знал при этом, что они с большой для себя пользой обменяли Голгофу на прекрасные дачи и просторные квартиры). Когда они явились городу и миру в полной красе своих византийских облачений и обрели возможность говорить своим голосом, то очень скоро выяснилось, что их христианство не имеет ничего общего с Евангелием. 
Вот тебе пример.

Федор Петрович Гааз подобрал, воспитал и наставил на путь истинный сироту Норшина, еврейского мальчика. Всем сердцем полюбив своё новое Отечество и русский народ, святой доктор не стал менее любить людей другой крови. Мы вообще не найдём у него мысли о первенстве одного племени над ос¬тальными или о природной вредоносности какого-либо народа. Повсюду и во всех он видел прежде всего человека, а в человеке – образ Божий, пусть скорбный от перенесённых страданий или даже затемнённый не вполне нравственной жизнью. Между тем, среди наших архиереев можно лишь с немалым трудом отыскать неверующего в безусловную подлинность “Протоколов сионских мудрецов”. Жидо-масонский заговор, наподобие удава охватывающий всё православное человечество, стоящий при дверях антихрист с нехорошим пятым пунктом в паспорте, кровь злодейски умерщвлённых христианских младенцев, ещё и поныне тайно переправляемая в израильские пекарни для приготовления мацы, – друг мой! клянусь, я не представляю, чем были бы заняты архиерейские головы, о чём толковали бы с амвонов и за рюмкой всечестные отцы и братья, коли бы не было у них этого давнего и заклятого врага. Происхождение “Протоколов” их не волнует – как не волновало оно ни Гитлера, ни Геббельса, ни митрополита Иоанна (Снычева) . Нисколько не занимает их и чудовищный примитивизм этого несчастного сочинения – хотя на взгляд и вкус всякого мало-мальски думающего человека истина не может быть облечена в отталкивающий своим безобразием наряд.

Фёдор Петрович всю жизнь трудился над христианским просвещением нашего народа и даже написал и выпустил две книжечки: “Азбука христианского благонравия” (её он собственноручно раздавал всем уходившим из Москвы по этапу) и “Призыв к женщинам” – о милосердии, сострадании и любви. Аз, многогрешный, между тем сильно подозреваю, что эти две книжечки Фридриха Иозефа Гааза, католика и немца, пришлись бы весьма не по вкусу нашим ревнителям благочестия. Поставленный Патриархом заведовать Москвой архиепископ Арсений (Епифанов), имеющий в самом прямом смысле одну, но пламенную страсть, их бы наверняка предал огню.

Замечу, наконец, что доктор Гааз был членом приходского совета храма св. апостолов Петра и Павла. В 1845 г. в Милютинском переулке на пожертвования прихожан (стало быть, и Федора Петровича) для него было построено новое здание. Не посвящая тебя в подробности почти десятилетних и пока тщетных усилий московских немцев-католиков отбить храм у расположившегося там проектного института; ничего не говоря об историческом и религиозном беспамятстве, о пренебрежении совершавшейся в этих стенах молитвой святого человека, скажу о другом. С 1993 г. государство вернуло Православной церкви более тысячи храмов и монастырей. Однако стремление к справедливости у власти сокращается до совершенно неприличных размеров всякий раз, когда надо возвращать долги инославным. Что чиновникам наплевать на Гааза и его святую память – это, друг мой, в порядке вещей. Наш чиновник ищет не правды, а выгоды и, кроме того, умеет преотлично держать нос по ветру. Ежели ныне в моде государственная любовь к православию,– то всяким католикам палку в колесо не поставит только ленивый.

Беда не только в этом.

Отказывая в помощи другим, Церковь слабеет сама.

Преследуя других, она умирает, ибо её покидает Христос.

Покаяние

Покаяние, говоришь ты, всё смывает? Верно. Покаяться – заново родиться. Фёдору Петровичу не единожды пришлось быть свидетелем подобного чуда – а был случай, когда два лихих мужичка, зимней ночью содрав с него шубу, затем пали перед ним на колени и просили прощения. Но грабитель, да ещё первой половины минувшего века – это, мой милый, совсем иной коленкор, чем, к примеру, архиерей нашего времени. Мне вообще кажется, что в полной мере покаяние доступно лишь внутренне совершенно свободному человеку. Папа Войтыла такого человека в себе воспитал и потому с потрясающей свободой и силой мог обратиться к Господу со словом покаяния за все грехи и мерзости исторической Церкви. Федор Петрович Гааз, я уверен, молился бы вместе с ним: “Жертва Богу – дух сокрушен: сердце сокрушенно и смиренно Бог не уничижит”. В этом высшем смысле наши архиереи, к несчастью, никогда не были свободны. Раньше их внутренняя несвобода могла быть хоть как-то оправдана несвободой внешней – пусть даже принятой ими по сознательному выбору. Но глубоко увяз коготок... И обретенная уже в наши дни внешняя свобода не дала им духовных сил к подвигу покаяния и не помогла вырваться из египетского плена формального христианства, вельможных привычек и чудовищной отдаленности от жизни вверенного их заботам стада.

И больно, и страшно говорить об этом. А главное – всё время спрашиваешь себя: зачем?! Ты мне в ответ скажешь, что слово правды обладает самодостаточностью цели и смысла. Друг милый, я и сам в своё время пережил мучительный восторг перед открывшейся мне в свидетельствах и документах правдой. Читая допросы брошенных в застенки ГПУ священнослужителей, я как бы становился тайнозрителем их беспримерных страданий. И думал, что эта святая правда и горькая правда о крепких узах, связывавших многих наших архиереев с тайной полицией, вызовет глубокую скорбь и произведёт великое потрясение, следствием которого непременно станет катарсис, очищение, обновление, новая жизнь Церкви, и словом, и делом подтвердившей своё обручение с Христом. Иначе все жертвы, вся кровь, все рыдания – всё напрасно, всё обесценено торжествующим фарисейством.

Но что можно сказать о Церкви, многие клирики которой с упоением говорят и усердно пишут о «православном сталинизме», представляя это чудище панацеей от всех наших бед?

О Церкви, большинство священнослужителей которой поражены духом гордыни, превозношения и нетерпимости?

О Церкви, которую священноначалие ведет не на свет Вифлеемской звезды, немеркнущий и вечный, а на искушающие и гибельные огни власти, земного величия и славы?

Как там молвил однажды младший современник Федора Петровича – Церковь в параличе? Не о нас ли?

Мой товарищ-профессор по памятной мне со школьных лет привычке чуть склонил набок голову и заметил, что такие речи могут и в самом деле повлечь за собой град камней. Пусть, отвечал ему я. Вот могила Фёдора Петровича (и я указал на могилу доктора с кандалами на железной ограде и красными гвоздиками, особенно яркими на выпавшем ночью снегу), вот вечное Небо над нами, обитель его святой души (и я поднял руку, указывая на пасмурное в этот день и час московское небо), – и перед ними свидетельствую, что всех жалею и всем даю полный карт-бланш.

Добавлю.

В совсем недавние времена был в России священник, поистине человек Божий. Его звали Сергий Желудков, и я горько жалею, что не был с ним знаком, хотя мог бы: он умер в 1984-ом, семидесяти пяти лет о роду. Он говорил о Церкви Христовой, что «это не просто сумма провинциальных христианских церквей», формальное единство которых вряд ли возможно. Есть, говорил он, единство реальное – единство Духа. “Есть Дух милосердия, правды, свободы – это Дух Святый, Дух Христов. И есть дух ненависти, лжи, насилия – это дух Диавола. По этим признакам разделяется всё в нашем мире: это и есть настоящая граница Церкви Христовой”. Не кажется ли тебе, сказал я товарищу моих юных лет, что о. Сергий бесконечно прав? Можно построить сколько угодно новых храмов, один больше другого, можно нарядить Патриарха в облачение, шитое золотом и сверкающее драгоценными камнями, предоставить в полное его распоряжение не только «Мерседес», БМВ и десяток лимузинов впридачу – экая, прости, Господи, мелочь! – самолет можно выделить от щедрот нищего народа Его Святейшеству с надписью на одном борту: «Патриарх», а на другом – «Летаю, как ангел», можно загнать в подполье всех тех, кто чтит Бога не так, как велит православие Чистого переулка, – но только ни Федора Петровича, ни преподобного Серафима в такой церкви не будет. “Ибо ты говоришь: “я богат, разбогател и ни в чём не имею нужды”; а не знаешь, что ты несчастен, и жалок, и нищ, и слеп, и наг” (Откр., 3; 17).

Федору же Петровичу Гаазу в ответ на его упрёк митрополит Филарет “после нескольких минут томительной тишины” ответил: “Нет, Федор Петрович! Когда я произнёс эти мои поспешные слова, не я о Христе, – Христос меня позабыл!” 
Хорошо бы мне ошибиться, но кажется, что и нас Христос позабыл.

Одиночество

Всё благоприобретенное врачебными трудами: дом, карета, лошади, фабрика, имение – всё поглотило его бездонное милосердие. Он изо всех сил спешил делать добро, но ездил теперь гораздо медленнее: в старой пролетке, запряженной двумя клячами, а жил в двух комнатках Полицейской больницы, где ночами иногда рассматривал в телескоп звездное небо. Таково было единственное утешение его погруженной в гущу народной беды и распахнутой состраданию души. «Я все размышляю о благодати, - за год до смерти написал он в своем завещании, - что я так покоен и доволен всем, не имея никакого желания, кроме того, чтоб воля Божия исполнялась надо мной. Не введи меня во искушение, о Боже милосердный. Милосердие коего выше всех Его дел. На Него я бедный и грешный человек вполне и единственно уповаю. Аминь».

Если чуть более внимательно присмотреться к его жизни, то без труда можно обнаружить, что она протекала как бы в двух измерениях. С одной стороны, гуща народной беды: тюрьмы, этапы, прут, с которым он бился, будто Георгий Победоносец с драконом, Екатерининская и Полицейская больницы, долговая яма, откуда он выкупал людей, горячие споры в тюремном комитете - в том числе и с непреклонным и властным митрополитом Филаретом (Дроздовым); а с другой – общение с московскими интеллектуалами. Почти ежевечерне он был желанным гостем в каком-нибудь доме, вроде дома Елагиных, средоточии умственной жизни Москвы, который современники называли «республикой у Красных Ворот». Федор Петрович наверняка знал – и его знали – братьев Киреевских, Хомякова, Чаадаева, Вяземского, Александра Ивановича Тургенева, зимой сорок шестого приехавшего в пересыльную тюрьму на Воробьевых горах с милостыней, там простудившегося, заболевшего и вскоре скончавшегося, и многих других. Славные, родные имена! Он скорее всего видел Александра Сергеевича Пушкина и уж во всяком случае близко знал тех, кто был знаком с поэтом, - хотя бы с Надеждой Михайловной Еропкиной, оставившей о Пушкине свои воспоминания. 
Мы не может точно очертить круг его чтения. Библия – несомненно и ежедневно. Творения Платона, ибо он написал книгу «Проблемы Сократа», которую завещал издать своему другу и душеприказчику, доктору Полю. Увы – по неведомым причинам книга так и не увидела свет, а рукопись её бесследно исчезла. Но Федор Петрович безусловно знал – хотя бы приблизительно, в беглом чтении или пересказе – творчество своих блистательных русских современников. Отчего бы, на самом деле, ему было не знать едкие замечания Петра Андреевича Вяземского о русской действительности? О нашей фанфаронаде, к примеру? Или: чем тут хвастать, что мы лежим в растяжку от Перми до Тавриды? О нашей скверной привычке к самохвальству? Выстраданное чаадаевское неприятие «разнузданного патриотизма»? И было бы по меньшей мере странно, если бы он, проживший в России почти всю жизнь, оставался в неведении о коренных убеждениях мыслящей российской публики. Ей была абсолютно чужда идея русской исключительности и национально-религиозного превосходства России. Единство исторических судеб русского народа с народами Европы – вот что было основной мыслью бесед в той же «республике у Красных Ворот».

Поразился бы Федор Петрович имперскому духу, который, словно очнувшиеся от недолгого сна семь бесов, сегодня овладел Россией? Мифотворчеству, которым, как описанные Виктором Гюго компрачикосы, нынешняя власть вкупе с почти уже государственной Церковью старательно уродует народное сознание? Нашему стремлению во что бы то ни стало навязать сопредельным странам свои представления о государственном порядке, свои ценности, свое толкование истории?

И да, и нет.

В его время сверху упорно насаждалась мысль о превосходстве православной и самодержавной России над гибнущим Западом. Все-таки он был современником не только преподобного Серафима Саровского, Пушкина и Чаадаева, но и министра просвещения Уварова, исповедовавшего идею национальной исключительности и имперского превосходства России. В советскую пору я близко знал министра автомобильного транспорта и дорожного строительства РСФСР Алексея Александровича Николаева, Царство ему Небесное. Это был редкий, редчайший, всей душой страдающий за Отечество высокопоставленный, простите, чиновник, бомбивший партийных вождей докладами о чудовищных материальных и нравственных потерях, которые терпит Россия от повсеместного бездорожья. От него отмахивались, будто от опостылевшего овода. Да, говорили мы с ним вечерами, дураки и дороги. Наш крест. Он подходил к окну, прикладывал лоб к стеклу и стоял так, вздыхая и негромко повторяя: «Бедная! Бедная, бедная Россия!»

Не то же самое сказал бы сегодня Федор Петрович?

Он взглянул бы окрест себя, и душа его, как и при светлой его жизни, стала бы уязвлена человеческими страданиями. Он увидел бы пролитую на улицах его любимой Москвы кровь людей, убитых за другой цвет кожи и иной разрез глаз; немыслимое богатство, соседствующее с удручающей нищетой; суды, которые по-прежнему полны неправдой черной. Всесильное, сто раз продавшееся чиновничество, как и полтора века назад, аттестовало бы его утрированным филантропом и призывало бы немедленно его сократить. Он был бы потрясен зрелищем так называемого торжества православия. Он, всего себя положивший за униженных и оскорбленных, воскликнул бы, глядя, к примеру, на новодел, известный как храм Христа Спасителя: «Отчего – спросил бы он – вы не спешите делать добро? Отчего вы больше заботитесь о внешнем, чем о едином на потребу?»

Как ни тянет Ватикан с причислением Федора Петровича к сонму святых, русский народ давным-давно поместил Гааза, католика и немца, в свой нравственный иконостас. «Святой доктор». Что тут прибавить? Отец Георгий Чистяков насчитал шесть даров католичества православию. Один из них – Фридрих Йозеф Гааз.

Не так давно исполнилось сто лет памятнику Гаазу в Малом Казенном переулке, возле здания бывшей «Газовской» больницы. Отмечали юбилей довольно торжественно, а я всё вспоминал Николая Васильевича Гоголя, завещавшего не устраивать ему пышных похорон, а вместо этого накормить несколько нищих. Лучшая память Гаазу – наше общее деятельное сострадание к тем, кому в этой жизни выпала тяжкая доля. К больным детям, матери которых тревожат нашу совесть мольбами о помощи; к заключенным, среди сотен тысяч которых много просто-напросто заблудившихся, несчастных людей; к старикам, которые обделены любовью и хлебом. После советских заморозков общество постепенно оттаивает, и на стылой земле появляются ростки милосердия и благотворительности. Есть фонды, организации, комитеты; но, как говаривал странствующий философ Григорий Сковорода, всё есть, а чего-то великого недостает. Я даже предполагаю: чего или, скорее, кого. Нужен Федор Петрович с его светом неиссякаемой ангельской доброты в глазах; нужен человек-подвижник; человек, который не только читает Священное Писание, но и живет в полном соответствии с ним.

Федор Петрович прожил жизнь так, как учил Христос. Но, нездешний гость этого мира, он в этом мире был одинок. И не оттого, что он был, по сути, монах, нет; он был одинок на земле, ибо принадлежал небу.

С другой же стороны…

Соотечественник Фридриха Йозефа Гааза, погибший в нацистском застенке Дитрих Бонхоффер в одном из своих тюремных писем сказал: «Прежние слова утратили свою силу и умолкли, и наше христианское бытие сегодня проявляется лишь в двух вещах: в молитве и в делах праведности среди людей».

 

Пожалуйста, поддержите "Портал-Credo.Ru"!


[ Вернуться к списку ]


Заявление Московской Хельсинкской группы и "Портала-Credo.Ru"









 © Портал-Credo.ru 2002-18 Рейтинг@Mail.ru  Rambler's Top100  Яндекс цитирования